Евреи получили права гражданства во Франции в 1791 году, и вскоре после этого началась их массовая миграция в Париж, в основном из Эльзаса - именно поэтому у Бальзака в «Блеске и нищете куртизанок» еврейский банкир говорит с сильным немецким акцентом. Их социальный взлет был стремительным.
В числе переселенцев была и семья Жанны Вайль. Ее предки были эльзасскими портными и мясниками, случались в семье и раввины. Дед разбогател на производстве фарфора, отец приумножил нажитый капитал на бирже. Смешанные браки в ту пору уже были обычным делом, и богатая наследница вышла замуж за врача, перед которым открывалась блистательная карьера, Адриана Пруста. У них было двое детей, одному из которых, Марселю, предстояло стать известным писателем.
Сейчас, в связи с выходом во Франции и переводом на английский биографии Жанны Вайль-Пруст, написанной Эвелин Блох-дано, возобновились споры о том, какое место в жизни Марселя Пруста занимало его еврейское семейное наследие. Влияния еврейского происхождения на его творчество пытались доискиваться уже давно, хотя и без особого успеха. Семья Жанны Вайль не была религиозной, хотя сама она так никогда в христианство и не обратилась. Дети, включая Марселя, были крещены в католичество, хотя это была просто формальность.
В своем романе-эпопее, описывая семью главного героя, Пруст представляет мать как католичку, а самого героя выводит гетеросексуальным. То есть, совершенно очевидно, что ему вовсе не нужен был экзотический элемент.
Единственное место, где еврейская тема поднимается в книге по-настоящему (если закрыть глаза на сатирическое описание семейства Блохов), это когда разговор доходит до дела Дрейфуса. Пруст, как известно, уделял этому делу большое внимание и много писал по его поводу за пределами романа, в публицистическом жанре. Но и это он делал скорее как гражданин Франции, а не как еврей, чье национальное самосознание задето.
Иными словами, Пруста трудно втиснуть в категорию еврейских писателей, и об этом вполне убедительно пишет Роберт Олтер в рецензии на книгу Блох-дано в журнале New Republic.
Степени ассимиляции познаются в сравнении. Судьбу Пруста интересно сравнить с судьбой Франца Кафки, оказавшегося на чешском обломке австровенгерского кораблекрушения. Его отчуждение от жизни своей страны было явно куда более заметным. Но и в нем было мало специфически еврейского. Скорее, это была изоляция представителя немецкоязычного меньшинства среди нации, только что добившейся самоопределения и видевшей в этом меньшинстве пережиток имперского гнета, отчасти реального, отчасти воображаемого. Немцы в довоенной Чехии не были баловнями судьбы - каково же было немецкоязычому еврею, дважды изгою?
Тем не менее, никаких специфически еврейских мотивов в творчестве Кафки тоже нет, несмотря на бесконечные попытки их выявить. Что в нем есть, и что отличает его от творчества полностью ассимилированного Пруста - это атмосфера отчужденности и изолированности главного персонажа от происходящего вокруг.
Ни Пруст, ни Кафка, по счастью, не дожили до времени, когда утопия европейской ассимиляции евреев начала на глазах рушиться. В этом смысле, несмотря на то, что Пруст пошел по этому пути дальше, ему бы пришлось хуже: накал антисемитизма весьма возрос уже в предвоенной Франции, а затем последовал вишистский режим и депортация в лагеря смерти.
Некоторым «повезло» меньше. Стефан Цвейг, из того же поколения, дожил до полного крушения иллюзий. В отличие от многих современников, он избежал лагеря смерти. Отчаявшись в будущем Европы, он, вместе с женой, покончил с собой в бразильской эмиграции.
Увы, политики и демагоги доискиваются еврейских корней и мотивов успешнее, чем литературные критики.